Шум времени - Страница 59


К оглавлению

59

С молчаньем кончаю твой Ося.

[Вторая половина декабря 1932 года]

Дорогой папа!

Прежде всего спасибо за твое замечательное письмо или послание, которое мне дал Шура. Не так давно жил я в Узком с поэтом Сельвинским и говорю ему: получил от отца замечательное письмо, в котором он призывает меня к социалистической перестройке, — и в нем есть места большой силы. А Сельвинский отвечает: если когда-нибудь это будет напечатано, то обратится в слишком сильное оружие против вас самих. Я все более убеждаюсь, что между нами очень много общего именно в интеллектуальном отношении, чего я не понимал, когда был мальчишкой. Это доходит до смешного: я, например, копаюсь, сейчас в естественных науках — в биологии, в теории жизни, т. е. повторяю в известном смысле этапы развития своего отца. Кто бы мог это подумать?

Это письмо я пишу на подмосковной станции Переделкино, из дома отдыха Огиза, где осенью жил Шура. До этого мы месяц провели в Узком и лишь между тем и другим домом на Тверском бульваре. Нам бы не хотелось возвращаться в Дом Герцена. Сейчас мы книжки свои сложили в сундук и пустили жить у себя Клычкова. Кирпичную полку Надиной постройки разобрали, о чем я очень жалею.

Постройка нового дома неожиданно остановилась. Снаружи все готово: кирпичные стены, окна, а внутри провал: ни потолков, ни перегородок, — ничего. Теперь говорят, что въедем в апреле, в мае. Нам отвели квартиру не в надстройке, а в совершенно новом лучшем здании, но на пятом этаже. Общая площадь — 48 метров — 2 комнаты (33 метра), кухня, ванна и т. д.. При этом из нас выжали еще одну дополнительную тысячу, которую пришлось внести из гонораров ГИХЛа.

9 января кончается наш срок в Переделкине. Сильно пошатнувшееся было в Москве Надино здоровье: резкая худоба, температура, слабость — сейчас восстановилось. Она прибавила 15 ф[унтов] веса, тяготеет к лыжам и конькам. Все это далось нам не легко — с неизбежной помощью сверху — иначе не получили бы ничего, ни Узкого, ни Переделкина. Каждый шаг мой по-прежнему затруднен, и искусственная изоляция продолжается. В декабре я имел два публичных выступления, которые организация вынуждена была мне дать, чтобы прекратить нежелательные толки. Эти выступления тщательно оберегались от наплыва широкой публики, но прошли с блеском и силой, которых не предвидели устроители. Результат — обо всем этом ни слова в печати. Все отчеты сняты, стенограммы спрятаны, и лишь несколько вещей напечатаны в Литгазете, без всяких комментариев. Вот уже полгода как я продал мои книги в ГИХЛ, получаю за них деньги, но к печатному станку не подвигается. Да еще непосредственно после моей читки ко мне обратился некий импресарио, монопольно устраивающий литературные вечера, с предложением моего вечера в Политехническом музее и повторением в Ленинграде. Этот субъект должен был зайти на следующий день, но смылся и больше о нем ни слуху ни духу. Тем не менее я твердо решил приехать в Ленинград в январе с Надей. Чтобы всех вас повидать и вообще, т[ак] ск[азать], на побывку на родину, без всяких деловых видов. Должен тебе сказать, что все это время мы довольно серьезно помогали Шуре. О более широких планах, если мне позволено их иметь, я расскажу тебе лично, когда приеду. Вот что еще — нельзя ли нам снять на месяц комнату в Ленинграде, по возможности в центре? Очень прошу узнать и поискать, если можно. Деньги вышлю телеграфом как только комната найдется (получаю в начале января). Из этой же получки вышлю тебе.

Целую дорогого папу и всех родных.

Ося.

Как Татя и Юрка? Напишите.

[Приписка Н. Я. Мандельштам]

Милый деда! Я толстею и внезапно обнаружила, что могу читать по-немецки. Когда приеду в Ленинград, буду вашей чтицей. Очень скучаю. Хочу вас видеть.

Целую. Надя. Привет Тане, детям и всем!

12 декабря 1936 г[ода]

Дорогой папочка!

Давно я так не радовался, как получив твою записочку, радовался твоему почерку, твоим словам. Кому другому — а тебе я не хочу жаловаться: мы с тобой старики и понимаем оба, как мало человеку нужно и в чем вообще суть. Больше всего на свете хочу тебя видеть, зову к себе. Но зимой дорога трудная. Боюсь, ты простудишься. Весной — другое дело. Благодари Таню за ее посылку. Все вещи подошли. Я знаю, что они были подобраны с хорошим чувством, как привет… Как твои глаза? Бережешь ли их? Нам с тобой без глаз худо. Я всегда люблю тебе хвастать (старая привычка). И сейчас не могу себя сдержать: во-первых, я пишу стихи. Очень упорно. Сильно и здорово. Знаю им цену, никого не спрашивая; во-вторых, научился читать по-испански (книги взял здесь в университете). Но довольно хвастовства.

Положение наше просто дрянь. Здоровье такое, что в 45 лет я узнаю приметы 85-летнего возраста. Я очень бодрый старик. Недалеко от дома с палочкой и женой могу еще ходить. Так хочу очутиться в твоей комнате с зеленым диваном и нашим шкапчиком.

Но скорее ты приедешь ко мне, чем я к тебе. Целую тебя, мой дорогой отец. Обещаю часто писать. Жду твоего письма.

Милой Тане, Наташе, племяннице моей — очень гордой и хорошей девчушке, труженику Юрке и М[арии] Н[иколаевне] сердечный привет.

Твой Ося.

К Ю. Н. Тынянову 21 января 1937. Воронеж

Дорогой Юрий Николаевич!

Хочу Вас видеть. Что делать? Желание законное.

Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Но последнее время я становлюсь понятен решительно всем. Это грозно. Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои сольются с ней, кое-что изменив в ее строении и составе.

59