Шум времени - Страница 75


К оглавлению

75

Сколько жжем? Час? Три? На ломберном (от карточной игры l’оmbге) столе стынет чай в серебряных кувшинчиках. До воды ли, когда о — гонь? А с огнем неладное: рвет из рук, не дожидаясь подачи <…>

И с нами неладное — уже никаких беречь и никаких жечь — просто жжем не разбирая, даже не разрывая, полными горстями и листами. Секундами — уколы того, что было совестью: «А вдруг — нужное?» Но и уколам конец. Непроницаемость каминного мрамора. Гляжу на ее лицо, пляшущее красными языками, как и собственное мое. И слышу рассказ владимирской няньки Нади:

— У нас, барыня, в деревне мужик был, все жег. Режут хлеб — счистит со стола крошки — и жгет. Куру щиплют — жгет. И всякий сор. А когда и не сор, когда очень даже нужное. Все — жег. Богу — слава.

…Если огонь дикарь, то и мы дикари. Огонь огнепоклонника уподобляет себе.

Не знаю — она, я — цинически жгу. «Глядите, Е. А., красота какая! Венеция?» И не дав, ей взглянуть — в печь. Целые связки писем, в лентах («faveurs»). А счетов! А чековых книжек! А корректур, тщательных, где каждое слово значило, где в данную секунду значило только оно <…>

Рывки, швырки, сине-красная свистопляска пламени, нырок вниз, за очередным довольством бога, пустеющие папки, невмещающая решетка и —

— Который час? Как?? Да ведь мне год как нужно быть дома!

Насилу оторвавшись (тот же дикарь от миссионера), бегу, огненных дел мастер — нет, с вертела сорвавшаяся дичь! — копчено-оленьими коленями и лососинными ладонями, в дыму, пламени, золе и пепле чужой — чужих жизней — ибо три поколения жжем (здесь жгем!) — слепая от огня и ликующая, как он сам — бегу по — когда белому, когда черному, был день по лунно-затменному — Мёдону — домой, к тетрадям, к детям — к строительству жизни.

Но — чего-то явно не хватает. Рукам не хватает. (И глазам! И ноздрям!) Что-то нужно сделать, скорей сделать, сейчас сделать. Писать? Отскок от стола. Обед варить? Тот же отскок от стола другого.

И — знаю!

Ибо не дано безнаказанно жечь чужую жизнь. Ибо — чужой жизни — нет.

Мои папки, ящики, связки, корзинки, полки. То на полу, на коленях и локтях, то на столе, на носках, «пуантах». Руки то вгребаются; то, вытянутые, удерживают неудержимо ползущее в них сверху. Держу подбородком и коленом, потяжелевшая на пуд бумаги соскакиваю с двухаршинной высоты, как в пропасть.

Мой советник, мой тайный советник — дочь.

— Мама, не жгите!

— Пусть, пусть горит.

— Мама, вы что-то нужное жжете. Вырезка какая-то Может быть, о вас?

— О мне так долго не пишут. Фельетон целый. Что это может быть?

Подношу к глазам. Двустишие. Губы, опережая глаза, произносят:

Где обрывается Россия

Над морем черным и глухим.

2. Город Александров, Владимирской губернии

Александров. 1916 год. Лето.

Город Александров, Владимирской губернии, он же Александровская Слобода, где Грозный убил сына.

Красные овраги, зеленые косогоры, с красными на них телятами. Городок в черемухе, в плетнях, в шинелях. Шестнадцатый год. Народ идет на войну.

Город Александров, Владимирской губернии, моей губернии, Ильи Муромца губернии. Оттуда — из села Талицы, близь города Шуи, наш цветаевский род. Священнический. Оттуда — Музей Александра III на Волхонке (деньги Мальцева, замысел и четырнадцатилетний безвозмездный труд отца), оттуда мои поэмы по две тысячи строк и черновики к ним — в двадцать тысяч, оттуда у моего сына голова, не вмещающаяся ни в один головной убор. Большеголовые все. Наша примета.

Оттуда — лучше, больше чем стихи (стихи от матери, как и остальные мои беды) — воля к ним и ко всему другому — от четверостишия до четырехпудового мешка, который нужно — поднять — что! — донесть.

Оттуда — сердце, не аллегория, а анатомия, орган, сплошной мускул, сердце, несущее меня вскачь в гору две версты подряд — и больше, если нужно, оно же падающее и опрокидывающее меня при первом вираже автомобиля. Сердце не поэта, а пешехода. Пешее сердце, только потому не мрущее на катящихся лестницах и лифтах, что их обскакивающее. Пешее сердце всех моих лесных предков от деда о. Владимира до прапращура Ильи.

Оттуда — ноги, но здесь свидетельство очевидца. Вандея, рыбный рынок, я с рыбного рынка, две рыбачки. «Ccmme elle court, mais cоmme elle court, cette dame!» — «Laisse-la donс courir, elle finira bien par s'arrêter!»

(С сердцем.)

Оттуда (село Талицы, Владимирской губернии, где я никогда не была), оттуда — все.

Город Александров, Владимирской губернии. Домок на закраине, лицом, крыльцом в овраг. Домок деревянный, бабь-ягинский. Зимой — сплошная печь (с ухватами, с шестками!), летом — сплошная дичь: зелени, прущей в окна.

Балкон (так напоминающий плетень!), на балконе на розовой скатерти — скатёрке — громадное блюдо клубники и тетрадь с двумя локтями. Клубника, тетрадь, локти — мои.

1916 год. Лето. Пишу стихи к Блоку и впервые читаю Ахматову.

Перед домом, за лохмами сада, площадка. На ней солдаты учатся — стрельбе.

Вот стихи того лета:


Белое солнце и низкие, низкие тучи,
Вдоль огородов — за белой стеною — погост.
И на песке вереницы соломенных чучел
Под перекладинами в человеческий рост.
И, перевесившись через заборные колья,
Вижу: дороги, деревья, солдаты вразброд.
Старая баба — посыпанный крупною солью
Серый ломоть у калитки жует и жует…
Чем прогневили тебя эти серые хаты,
Господи — и для чего стольким простреливать грудь?
Поезд прошел и завыл, и завыли солдаты,
И запылил, запылил отступающий путь…
75