Родная моя, я слышу твое дыхание, как ты спишь и говоришь во сне — я всегда с тобой. Я люблю тебя нежную мою. Господь с тобой, дружочек мой. Будь весела, женушка моя. Твой муж, няня, твой Окушка глупый. Ну, до свидания, нежняночка, люблю…
Надик, где ты? Два дня от тебя ничего нет, и я два дня не писал. Третьего дня я был сам не свой. Ждал телеграммы. Звонил домой каждую минуту и пришла хорошая телеграммушка. Я тогда встретил Шилейку на Литейном, и он проводил меня в Сеятель позвонить — нет ли телеграммы. Он был в наушниках и покупал книги XVI века. Когда мне прочла какая-то тетка по телефону твои словечки я так развеселился, что принял Шилейкино приглашение пить портер в пивной и полчаса с ним посидел: пил черный портер с ветчиной и слушал мудрые его речи… Я живучий, говорил я, а он сказал: да, на свою беду… А я сказал ему, что люблю только тебя — то есть я так не сказал, конечно — и евреев. Он понимает, что я совершенно другой человек и что со мной нельзя болтать, как прочие светские хлыщи…
Надик, где ты? Я пришел опять к тебе в гости на вокзал. Меня еще душит перевод Даудистеля: я правлю последнюю часть. Работы на два дня.
Надичка, я не могу не слышать каждый день твоего голоса. Родная, что с тобой было? Установилось ли твое здоровье? Как проходит последняя треть месяца! Я на днях пришлю тебе денег на весь март. Хочешь знать, что у меня намечается: Горлин проводит для меня одну забракованную книгу с поддержкой Вольфсона. Маршак заключает договор на биографию Халтурина — плотника — народовольца: 1–1½ листа, 150–200 р(ублей). Эта очень легко. Я напишу в пять дней. Затем Федин включил книгу стихов в «план» — пошлют в Москву (только список названий и аннотацию) — и… вычеркнут… Рецензии идут… Через неделю все эти узлы распутаются. В деловом отношении я совершенно спокоен. Лишь бы мне удалось поскорее к тебе. Так не хочется тебя трогать в эти проклятые снеготаялки-города…
Надик, ты ходишь к собакам гулять? По моей дорожке над армянскими кипарисами!
У Татьянки сегодня жарок. Я все жалуюсь ей, что хочу к тете Наде, а она говорит: — Ну так поезжай, я тебя отпускаю.
Деда ездил в Лугу «по делу» и привез насморк. Приходила Саша: без работы, продавала бублики, и все мечтает о «союзе».
Надик! Нежненький мой! Я был у Бенов: они повели меня в кино. Они ходят по понедельникам, как в баню…
Прости мне, голубок, что два дня не писал… Пташенька, как твое личико сейчас? Ты не бледная, не грустная?
Детка! Стучат штемпелями на почте… Без десяти одиннадцать. Сдал письмо. До завтра, любимая моя, ненаглядная. Целую тебя. Слышу каждую минуту… Господь тебя храни! Люблю. Няня. Надик! Это я.
Твой Няня.
Надик, доченька моя, здравствуй, младшенький! Няня с тобой говорит. Ты мне в письмах не написала температуры и пр… Так нельзя, ласковый мой. Каждый день пиши.
У Татьки ветряная оспа. Она лежит в жару веселенькая: «Напишите тете Наде, что я немного простудилась. Больше ничего не придумаю». Над губой у нее уже маленькая пустула. Болезнь пустяковая.
Сегодня, Надик, у меня в Гизе хороший поворот. Приехал Вольфсон. Сначала положил резолюцию на договор, минуя Москву, потом с Горлиным решили все-таки оформить в Москве. (Это займет десять дней), а пока я получаю маленькую легкую книгу — французскую — о судах и судьях — 6 листов по 35 рублей. Я весь день спокойненько сижу дома. Завтра кончаю Прибой. Вечером меня потянуло на вокзал — к тебе — с «Трамваем» и газетками. Для меня эти поездки отдых — прямое сообщение «четвертым». Деда все ходит по евреям-каплунам. М. Н. — она очень неплоха — настоящая умница — велит вставить ему челюсть. Эта бабушка прекрасно ухаживает за дедой и Татъкой, все понимает, меня приняла без всякой натяжки — хорошо.
(Ужасная бумага — покупаю новый листок).
Вот. Надик на новом листе: М. Н. — умница. Женя вешает на нее всех собак. В истории с комнатой (теперь это ясно) она совершенно была не при чем. Женя сдал комнату какой-то пожилой актрисе с дочкой. Его почти никогда нет дома. Он забросил Татьку. Она обижается и ревнует его.
Иногда я ухожу работать в светлую людскую — потому что люблю кухню и прислугу. И потому еще, что я «немножечко» курю, а в чистых комнатах из-за астмы нельзя…
Но «немножечко», Надик! Ты не поверишь: ни следа от невроза. Пятый этаж — поднимаюсь, не замечая, мурлыкая.
Три дня уже оттепель. Черный снег. А днем два градуса тепла. Сегодня Федин спросил, сколько я хочу за книгу стихов. Сказал, 600 рублей. Посмотрим. Но это ерунда.
Прибой начнет платить, вероятно, во вторник. Знаешь, Наденька, положение наше в начале марта будет ничуть не худшим, чем в октябре.
Если тебе хорошо, не уезжай из Ялты. Мы еще с тобой погуляем. Надик родной. Целую: пора сдавать письмо. Н… Все время помню…
Родная моя! Я сижу в маленькой людской, потому что здесь «уютненько» — и кончаю буквально последние пять страниц проклятого немца. Как меня душила и тебя, мой маленький, эта работа. Завтра я о ней забуду. Утром я еще ездил на Лиговку к машинистке. К трем часам заехал в Гиз. Зашел в комнатку к Федину и Груздеву. Они как раз заполняли бланки с предложениями книг. Я мельком прочел: «один из лучших современных поэтов»… Стараются! В числе других стараются протащить «Рвача» Эренбурга. Надик, мне надоело это проталкивание и протаскиванье! Эти няньки и спасители-охранители! Мне грустно, деточка моя.
Горит красная лампочка и Надежда поет «Кирпичики». Мне не мешает. Подошел деда и развил план насчет заимки: нужно ему написать «доклад». Татусь-ка вся в ветряных оспинках. Замучила свою бабушку, требует: «играй»! А у меня требует Трамвай — зачем я у нее отнял! — для тебя, Надик.